Опубликовано в издании:

Мир романтизма: Материалы международной научной конференции «Мир романтизма» (XII Гуляевских чтений). Тверь, 26-29 мая 2004 г.– Тверь: Твер. Гос. Ун-т, 2004.– Т. 10 (34).– С. 26-31.– ISBN 5-88641-144-6.

Здесь иллюстрации добавлены автором:

1.     Фрагмент “Разрушенной хижины” работы Фостера Бёркетта

2.     Фрагмент современной фотографии “Нарциссы в Озёрном крае”

3.     “Изабелла и горшок с базиликом” работы У.Х. Ханта, 1866–1868

4.     “Изабелла и горшок с базиликом” работы Дж.У. Уотерхауса, 1907

Елена Халтрин–Халтурина

ВОРДСВОРТ И КИТС — ПРОТИВ ХАНДРЫ С ПОЗИЦИЙ «ЭГОЦЕНТРИСТСКОГО ВОЗВЫШЕННОГО» И «НЕГАТИВНОЙ СПОСОБНОСТИ»

Терминами «эгоцентристское возвышенное» (egotistical sublime) и «негативная способность» (negative capability) мы обязаны представителю «младшего поколения» английских романтиков Джону Китсу. В 1817–1818 гг. в переписке с друзьями[1], критикуя творческий подход к поэзии некогда боготворимого им Уильяма Вордсворта, Китс — возможно, предвзято — охарактеризовал этот подход как терпимый лишь к тому, что вдохновленный поэт создал сам, по своему образу и подобию. Вордсворт, по мнению Китса, интересовался в основном своей персоной — даже когда описывал других людей; а Китс ценил в поэтах способность забывать о себе и перевоплощаться в другихгероев. В противовес вордсвортовскому «эгоцентристскому возвышенному» он выдвинул идею «негативной способности». Под «негативной способностью» Китс понимал умение поэта оставаться открытым к многозначности и полноте окружающего мира, даже если это равносильно пребыванию в сомнениях[2]. Разница в творческом подходе Вордсворта и Китса отчасти объясняется тем, что они принадлежат к разным поколениям романтиков: Вордсворт — к ранним романтикам, а Китс — к более поздним. Здесь мы проследим как по–разному Вордсворт и Китс сопротивлялись хандре и как изменялись связанные с этой тематикой образы.

 

Уильям Вордсворт рос в то время, когда сентиментализм в Англии постепенно начинал терять популярность. Будучи школьником, он, конечно, читал Энтони Купера, Джозефа Уортона, Томаса Грея и наследовал у традиции сентиментализма интерес к деревенским пейзажам, сумеркам, кладбищенской тоске и реалистическому изображению природы. Он отдал дань сентиментализму в своем первом опубликованном стихотворении, воспев слезы известной в тевремена поэтессы Хелен М. Уильямс — слезы, которые она роняла на каждую страницу рождавшихся стихов (“Sonnet on Seeing Miss Helen Maria Williams Weep at a Tale of Distress”). Со временем, правда, проявление излишней эмоциональности стало вызывать у Вордсворта недоверие. Потеряв в детстве обоих родителей, а в зрелые годы — младшего брата и малолетних детей, Вордсворт стал находить больше утешения в скупых речах. Избирая предметом поэзии глубокое горе — как личное, так и чужое,— он противопоставил длинным, словно разбухшим от слез, фразам сентименталистов немногословную речь. К тому же, от беспричинной тоски сентименталистов (полагавших, что слезы — человечнее смеха) Вордсворт переходит к невесть откуда берущемуся оптимизму, к совершенно другой образности, заменяя потоки горьких слез и сумеречность пейзажа весело искрящейся на солнце росой.

 

Светлая, тихая радость озаряет многие элегии Вордсворта. И — что представляется парадоксальным — свет радости вспыхивает тем чаще, чем больше мы проникаемся трагической судьбой умерших людей. Так происходит в стихотворении «Разрушенная хижина»[3]. Молодой усталый путник (лирическое «я» стихотворения), раздраженно отмахиваясь от назойливой мошкары, поднимается на холм, чтобы отдохнуть в тени под вязами у заброшенной хижины. Там в прохладе уже отдыхает старик с посохом. Его глаза таинственно закрыты; качающиеся верхушки вязов бросают на лицо неспокойную тень; на полях его шляпы поблёскивают капли воды, словно ею только что черпали воду из ручья[4]. Сверкающие капли вселяют в путника радостную надежду на скорый отдых. И действительно старик помогает молодому человеку уталить жажду — не только жажду питья, но и жажду задушевной беседы. Старик рассказывает, что некогда в хижине жила Маргарет: веселая, трудолюбивая и приветливая женщина, встречавшая добрым словом и глотком свежей воды каждого странника, оказавшегося в этих краях. Воскресив жизнерадостный образ Маргарет, старик мимоходом добавляет, что, потеряв мужа, она долго страдала и умерла. В конце стихотворения тоска, охватившая было путника, неожиданно сменяется радостью. Как и старик–рассказчик, он замечает, что «сиротский сорняк» и «высокий пырей», растущие на стене разрушенной хижины посеребрились капельками дождя. Красота, безмятежность, спокойно мерцающие капли и золотистое сияние заходящего летнего солнца приносят путнику утешение.«Я отвернулся / И двинулся своей дорогой в счастии»[5],— говорит он.

 

 

Как современники Вордсворта, так и читатели нашего времени не всегда понимают, откуда в откровенно трагических стихах Вордсворта появляется столь беспричинная светлая радость. Возможно — выносят тогда они строгий приговор — Вордсворт был просто эгоистом, и горе описанных им людей его не трогало глубоко[6]. Еще Томас Де Квинси не без язвительности заметил, что старик–коробейник у Вордсворта — совершенно бесчувственный человек, любящий порассуждать о возвышенном, но не сумевший помочь Маргарет в ее нужде ни монеткой (хотя на каком свидетельстве можно основывать этот вывод — непонятно)[7].

 

Затосковавший герой одерживает неожиданную, казалось бы, победу над меланхолией не только в «Разрушенной хижине». В стихотворении о нарциссах («I wondered lonely as a cloud», 1804/1807) угрюмому как одинокая туча поэту попадается на глаза «компания» «танцующих на ветру» золотых цветов, «мерцающим хороводом» вьющаяся «по очертанью излучины береговой» (пер. И. Лихачева). Картина, явившаяся его взору, необъяснимым образом излечила его от хандры на многие годы вперед:

Ведь ныне в сладкий час покоя

Иль думы одинокий час

Вдруг озарят они весною,

Пред оком мысленным явясь,

И сердцем я плясать готов,

Ликуя радостью цветов.

 

 

Над механизмом перехода от уныния к ликованию Вордсворт задумывается в стихотворении «Resolution and Independence» («Решимость и независимость», 1802/1807). И там окончательное утешение ему приноситне столько вид сверкающих капель или мерцающего очертания озера, сколько созерцание человеческого силуэта. Сначала поэт пытается избыть грусть обычным образом: солнечным утром, после отшумевшей грозы он выходит на вересковый луг. Он наслаждается воздухом полным щебета птиц и журчания воды; он наблюдает, как по мокрому зеленому лугу зайчиха носится сама с собой наперегонки, вздымая брызги, которые следуют за нею по пятам искристым, горящим шлейфом. Но после первых минут радости, на поэта неожиданно находит тоска еще более черная, чем прежде. Среди сияющей и радующейся природы он задумывается о печальной и трудной судьбе человека — и не просто человека, а поэтов Чаттертона и Бернса. Утешение поддавшемуся хандре путнику на сей раз приносит встреча с пожилым собирателем пиявок. Как и старик–коробейник из «Разрушенной хижины», собиратель пиявок сначала не замечает молодого поэта. Он неподвижно стоит среди пруда, по колени в воде, опершись на посох. Согнувшийся вдвое, похожий на вопросительный знак, старик своим необычным видом возбуждает любопытство поэта и поэт вступает с ним в беседу. Однако трижды задавая старику один и тот же вопрос, «Чем Вы живете и что делаете?», герой Вордсворта пропускает мимо ушей все ответы собеседника про то, как он добывает пропитание: внятная речь старика кажется поэту неразборчивым журчанием ручья. Вглядываясь в лицо старца, он замечает то вспышку удивленья в глазах под «собольими бровями» (строфа 13), то добрую усмешку (строфа 18). И пока дряхлый собиратель пиявок, стоя в мутной воде, ведет рассказ о своем промысле, мысленному взору поэта он предстает в преображенном виде: как четкий силуэт старца, без остановки шагающего вдалеке по вересковой пустыши (строфа 19). В результате, пытаясь проникнуться образом столь дряхлого, но крепкого духом, не унывающего человека, молодой поэт устыдился своей хандры. Завершается встреча и все стихотворение обещанием поэта: «О Господи,— сказал я,— будь моей подмогой и опорой; я буду помнить Собирателя Пиявок на вересковой пустоши!».

 

Силуэты и бестелесные человеческие образы, воспетые в поэзии Вордсворта, не нашли полного понимания у следующего поколения романтиков. Перси Б. Шелли, Байрон и Китс иначе грустили, в иных образах находили утешение и соглашались, что Вордсворту не мешало бы больше интересоваться людьми во плоти, их словами и чувствами. Поздние романтики стали уделять больше внимания описанию человеческого тела и чувственности.

 

Мотивы тоски и утешения у Китса соотносятся с телесными образами или с размытыми силуэтами[8]. Получивший медицинское образование, поработавший среди неизлечимых больных, умевший вскрывать трупы и ампутировать живые конечности, Китс относился к смерти более «материалистично», чем Вордсворт. Тоску у Китса вызывает расставание умирающего с конкретной материей, с прекрасным телом. А мечта о продлении жизни часто связана с идеей «биологического бессмертия». Так в 1818 г.(переработав пятую новеллу четвертого дня из «Декамерона» Боккаччо и добавив множество мрачных деталей) Китс слагает стихотворение о девушке Изабелле, братья которой, желая предотвратить неравный брак, убивают и закапывают в лесу ее возлюбленного. Обезумевшую от горя Изабеллу утешают не призрачные очертания возлюбленного (которые мерещатся ей ночью) и не сверкающая роса на месте их прежних встреч, а близость его — пусть разлагающейся — головы в горшке на подоконнике и касание листьев базилика, растущего из этой головы. Лишившись же горшка с базиликом, девушка умирает с горя. Конечно, Изабелла безумна; но это — не то безумие, которое постигало вордсвортовских героинь. Маргарет в «Разрушенной хижине», потеряв мужа, ищет утешения, глядя на линию горизонта, за которой он скрылся; а Марта Рэй из стихотворения «Терн» в любую непогоду взбирается на холм к терну, гнущемуся под тяжестью мха, чтобы там тосковать и плакать. Рядом с терном

— холмик, очертаниями похожий на детскую могилу. Но никто не знает наверняка, могила это или нет: ее никто не вскрывал. Таким образом, Вордсворт действительно довольствуется очертаниями предметов и фигур, избегая «тела», там, где Китс присутствие тела подчеркивает.

 

 

В «Оде Меланхолии» (1819/1820) Китс описывает тоску и утешение не обезумевшей женщины, а вполне здравомыслящего поэта. Образы, к которым он здесь прибегает не столь ужасны, как «плоть, что тлела в глубине сырой» («Изабелла», строфа 49; пер. Е. Витковского). Мрачные краски черного горя отвергнуты Китсом с самых первых стихов оды: «Нет, нет, не рвись ты в Лету, не терзай / Ты волчий корень, черствый, ради яда»,— советует он человеку, желающему познать меланхолию. Бесконечное упивание горем переходит в бесчувствие — утверждает Китс,— и меланхолии там уже нет места. Находит он «меланхолию в вуали» в туманной зоне между горем и радостью: там, где особенно остро ощущается аромат утренней розы, где звучно плещется соленая волна, с шумом разлетаясь в брызги, и радуют глаз пастельные тона и пышные формы пионов. Искрящиеся водяные капли, знакомые нам по поэзии Вордсворта, у Китса приобретают вкус, аромат, звучание и осязаемость, как бы становясь доступными одновременно всем пяти чувствам. В переводе Е. Витковского эта строфа звучит так:

Но если Меланхолия туманом
Внезапно с неба низойдет к земле,
Даруя влагу травам безуханным,
Скрывая каждый холм в апрельской мгле,—
Тогда грусти: над розою пунцовой,
Над блеском радуги в волне прибрежной,
Над несравненной белизной лилей,—
А если госпожа с тобой сурова,
То завладей ее рукою нежной
И чистый взор ее до дна испей.

Вглядываясь в очи возлюбленной почти так же, как Вордсворт всматривался в черты собирателя пиявок — игнорируя слова собеседника — Китс тем не менее заканчивает стихотворение не по–вордсвортовски. «Возвышенный эгоцентрист» Вордсворт — как мы помним — рисовал силуэт собеседника и объявлял свои планы на будущее; а Китс не строит личных планов. Он одаривает читателя целым букетом новых ощущений, как бы перевоплощаясь в различные предметы окружающего его мира.

«Негативная способность» Китса проявилась в том, что он отказался от однозначной позиции по отношению к хандре. Возражая против ярко выраженной «беспросветной» тоски, Китс все же считает, чтодоля грусти и уныния придает жизни особую сладость. Китс создал размытый образ «меланхолии в вуали» (“Veil’d Melancholy”). А у Вордсворта бывают моменты, когда радостный дух однозначно берет верх над унынием (в чем некоторые усматривают известную «толстокожесть»), и тогда в его описаниях проступают золотистые очертания водоемов или четкие силуэты людей.

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 



[1] См. соответственно: письмо Китса к Джону Рейнолдсу от 3 февраля 1818 г. и письмо к младшим братьям от 28 декабря 1817 г. Цит. по изданию: Wu D., ed. Romanticism: An Anthology. 2nd edition. Oxford, UK, 1998. Pp. 1019-1021.

[2] Вордсворт, понятно, не считал свой подход к поэзии «эгоцентристским». Думается, как его интерес к силуэтам, так и непринятие уныния было результатом посещения монастырей (таких как Гранд Шартрез) и бесед с монахами. С Китсом, который был младше его на 25 лет, Вордсворт не вступал в жаркие споры. По свидетельству современников, оба поэта довольно дружественно беседовали, когда им довелось встречаться зимой 1817 г. Единственная обидевшая Китса реплика Вордсворта относилась к китсовскому «Гимну Пану» из поэмы «Эндимион». Вордсворт не восхищался гимном, как остальные слушатели, а снисходительно назвал его «неплохой языческой вещичкой» («a pretty piece of paganism»).

[3] См. доработанный манускрипт «D» 1798 г. Там же, с. 277–288.

[4] Там же, стихи 46–51.

[5] Там же, стихи 512–525.

[6] См. полемику в следующих работах: Averill J.H. Wordsworth and the Poetry of Human Suffering. London, 1980; Barron J. and Johnston K.R. “A Power to Virtue Friendly:” The Pedlar’s Guilt in Wordsworth’s “Ruined Cottage.” // Romantic Revisions. Cambridge, 1992. Pp. 64-86; Edmundson M. Defending Wordsworth, Defending Poetry. // Philosophy and Literature. Baltimore, 1995. Pp. 207-231; Liu A. The Economy of Lyric: “The Ruined Cottage” // Wordsworth: The Sense of History. Stanford, 1989. Pp. 311-358; и др.

[7] Думается, поэт и старик чувствуют счастье не потому, что им обоим чужда боль Маргарет или они лицемерны — а потому, что они возвращаются к светлым воспоминаниями о ней. Ее улыбчивый образ по–прежнему придает силы путникам, напоминая о себе каждой росинкой этого по–райски заросшего местечка.

[8] Китс причудливо преобразил вордсвортовского собирателя пиявок, нарисовав в поэме «Эндимион» образ старика Главка (книга 3, стихи 191–400).